Чем ближе подходили мы к Астрахани, тем назойливее увивался возле меня Рашид. Зная, что мне будет письмо от Зины, он так часто заговаривал об этом письме, что невольно получалось: написано оно никак не для меня. Рашид уже не встречался с девушками, переменился он чем-то и снаружи, а вот что в нем переменилось — не мог я этого уловить. Вроде бы ходил он все в той же своей курточке, но прежний шик куда-то исчез.
Вот и Астрахань. Мы еще не успели как следует причалиться, а Рашид уже кинулся за почтой. Вернувшись, он подлетел ко мне:
— Вот! Я говорил? Читай.
Конверт был тощ. Казалось, нет в нем не только письма, но и записки.
— Ты его на свет, на свет, — подсказал Рашид. — Ну чего ты тянешь? Читай! Что пишет? Мне привет передает? Да-ай почитать.
— Жалко, что ли? Читай сколько хочешь. Пожалуйста.
Рашид просмотрел письмо бегло и, пе найдя для себя привета, пришел в уныние.
— Слушай, отчего тебя бабы любят? — Рывком за плечи Рашид развернул меня к себе лицом, и я во второй раз увидел, как изменились его зрачки. Они, как и в прошлый раз, когда мы бумагу в трюм закатывали, расплылись по всему радужному кругу. — Отчего, скажи? Всем другим, даже Петьке Свистуну, этому варнаку, приплюснутому, пишут, а мне — хоть бы строчку.
— Письма… Они еще ни о чем не говорят.
— Э-э-э! Ты не ври, парень! Меня на мякине не проведешь. Многие бабы, конечно, барахло, но не все! Не пойму: спать идут запросто, а ночь прошла, и они как от заразного — насовсем. С тобой, гляди-ко, пороги драит, а от меня шарахается. Отчего это, а? Может, какой-то нутряной вывих во мне?
— Ну-у, Рашид, это ты не туда!
— Ты говори мне правду, а темнить нечего! Кореш называется! Ну — ладно! — в глазах его сверкнула исступленность фаната, и он удалился решительно.
Два коротких свистка: вахтенных вызывали в рубку. Бегу наверх и вижу: в рубке двое — капитан и Рашид, Капитан прислонился спиной к окну и рассматривает Рашида с расстояния — как редкость. Тот набычил голову.
— Итак, все, Рашид. Повторяться, сам знаешь, я не люблю.
— Отпустите хоть на пару дней. Успею.
— Свихнулся человек! Из-за какой-то сопливой девчонки он помчится на аэродром, будет врать кассирам, что у него кто-то там умер, будет сорить черт те какими деньгами. Выкинь дурь из головы! Не пускаю. Все.
— Тогда я уеду самоволкой.
— Да ведь ты условник, дурья башка! С великих слез матери на поруки взят. Уйди-ка попробуй! Сообщу куда надо — и ты опять за решеткой.
— А черт с ней, с решеткой!
— Нет, вы на него полюбуйтесь. Вот это отрывает коленкор! Будешь противиться — велю связать и посадить в носовку. — И быстро, мне: — Где твой напарник? Зови сюда, свяжем этого сокола.
Рашид скользнул по мне быстрым взглядом: «Я тте свяжу!»
Однако приказ капитана есть приказ капитана — я метнулся на выход, но дверь загородил вошедший штурман.
— Сергей Никитич, — обратился к нему капитал, — вы знаете, что здесь творится?..
Слушая и перебирая в кармане ключи, штурман стоял к капитану спиной (все знали на теплоходе, что капитан и первый штурман не ладят), клевал лакированным козырьком форменной фуражки по стеклу, слушал и не слушал. Наконец он соизволил повернуться и скользнул по Рашиду таким убийственным взглядом, что я подумал не без опаски: сейчас мы и вправду будем вязать нашего повесу — втроем, без посторонней подмоги.
Однако тут штурман меня удивил.
— А бог с ним, Петрович, — сказал он капитану. — Пусть съездит. Может, у человека любовь начинается, а мы ее оборвем.
Капитан, мне показалось, тоже опешил. С минуту он хмурился, да вдруг рубанул сплеча:
— Ну черт с тобой! — не то Рашиду сказал, не то штурману. — Четверо суток тебе хватит?
— О, Борис Петрович… О-о, о-о. — Рашид вскинул голову, глаза его влажно сияли.
— Крутись, вертись — как хочешь, но встреть нас в Сызрани, там большая погрузка.
— О, капитан! — молитвенно причитал Рашид, потом стиснул обе руки капитану и затвердил: — Не забуду… Не забуду…
Когда он вылетел из рубки пулей, Сергей Никитич глянул ему вослед все с той же мрачностью, с какою и вошел. В прищуренных глазах капитана заметна была улыбка.
А я?.. Я Рашиду завидовал — хотите верьте, хотите нет. С горечью сознавал я, что таким счастливо-помешанным — из-за девушки — не был в жизни ни разу. Может, не все еще потеряно, может, мой час впереди?
Императорские пингвины
С равнинной стороны пересохшего лимана вал большака, он же и запруда бывшего лимана, был так высок, а подъем на него так крут, что водитель не стал рисковать, попросил пассажиров выйти из автобуса. Но сухонькая шустроглазая старушка заупрямилась: «Не пойду!»
— Мама-ша, — сказал водитель веско и скосил на нее строгий взгляд.
— Что, папа-ша? — в тон водителю ответила старушка. — Другие шофера как шофера, подымалась с ними на эту шишку сто раз, авось и сто первый обойдется.
— Я сказал…
— Вези, вези.
— Ну, коледá, смотр-ри, — фыркнул водитель и включил скорость.
Автобус легко выскочил на вал.
— Вот те и вся недолга, а ты за чужие мослы боялся! — сказала старушка весело; водитель, оглянувшись, неожиданно подмигнул ей и улыбнулся тоже.
Рогожин, не пропустивший мимо ушей ни слова, достал из кармана записную книжицу, которая показалась совсем крошечной в крупной его ладони, и, сведя к переносице брови, зашуршал карандашом.
— Мудрость народную хватаешь с лету? — тихонько спросил его Леня Кустов.
Откинувшись к спинке кресла, он сидел рядом с Рогожиным; новый, с иголочки костюм узил и без того неширокие его плечи, а короткая прическа и голубой галстук показывали его парнишкой лет восемнадцати, хотя Лене шел уже двадцать четвертый и, оправдывая серьезные свои лета, Леня успел жениться и стать заведующим отделом в редакции районной газеты.
Рогожин посмотрел на Леню так, словно бы хотел сказать: «Приходится, старик, приходится», — но смолчал.
С высоты большака — совсем иной вид: дальше и четче обозначалась синяя нитка горизонта; причудливыми зелеными островками бугрились на плотинах прудов старые ветлы; чаще, казалось, зависали в небе орлы-курганники.
— Господи, как вольготно! — умилилась та же старушка и откинула на плечи платок. — В низине сон меня одуривал, ноги мозжило, а тут все суставы развязало.
И опять Рогожин потянулся за карандашом.
Справа показался кургузый, в один порядок изб, хутор.
— Жогловка, — сказал Леня и, усмехнувшись, признался смущенно: — Тут меня один дед ох и крепко надул!
— Ну-ка, ну-ка! — Рогожин расторопно повернулся к Лене.
— Чертовски здорово о войне рассказывал! Понавалит на стол фотокарточек, на всех он молодой, усатый, в ремни затянут, грудь в медалях… Я приезжал к нему два раза, от корки до корки исчеркал записную книжку и, понятное дело, волновался: мне уже виделся крупный очерк. И ведь так нелепо все кончилось!
Леня примолк; Рогожин, слегка подавшись вперед, ждал продолжения.
— Приезжаю в третий раз, кое-что уточнить, меня встречает бабка Вера, его супруга… «И чего ты привязался к нему, сынок? — горестно так спрашивает. — Врет он, да так врет, аж сам потом казнится. Ты уедешь, а он ходит из угла в угол, покою никак не найдет. И теперь вот за прикладок сена спрятался». Оказывается, фуражиром, по слабости глаз, был старикан в войну, медали же для фотокарточек у друзей выпрашивал. Вот фрукт, а… И не подумаешь.
— Да ведь это рассказ! — заволновался Рогожин. — Старик, тебе повезло!
— Повезло… Нагоняй от редактора схватил.
— Бог с ним, с нагоняем! Идея, неожиданный поворот, юмор… Ты этого так не оставляй.
В Таловку приехали часов в семь утра.
На выходе из автобуса случилась заминка, и опять из-за той же старушки. Она была уже на земле, а ее мешок — большой и туго набитый — все еще полз да полз по ступенькам. В самой двери — ни зайти, ни выйти — мешок застрял совсем. Старушка бросила его и зашумела в конец пыльной улицы:
— Коля-а, чего рот разинул, милый, ай не видишь: я приехала!
Леня переступал с ноги на ногу возле мешка, ждал. Когда же он вышел наконец из автобуса, Рогожин — в одной руке чемодан, в другой пишущая машинка и узел с одеялами — широкими шагами подходил к знакомой саманной мазанке. Вот он опустил ношу на траву и привычно, словно бы у себя дома, снял цепку с пробоя, нырнул, пригнувшись, в темноту сеней.
— Карпушин, бригадир, старый мой приятель, пойду напомню — пусть женщин пришлет. Подметут, пол вымоют, — сказал Леня, следом за Рогожиным появляясь на пороге.
— А если женщины не придут?
— Ну, скажешь! Так не бывает.
— А если бригадира нет?
— Подождем.
— Опять ждать. Всю жизнь чего-нибудь ждешь и ждешь, а в резерве ни минуты.